(no subject)
Feb. 10th, 2011 07:11 pmФевральский полдень Бориса
Сегодня 121 год со дня рождения Бориса Пастернака.
Мой любимый поэт. Был, есть и остается. Странный, страстный, огромный, бурный. Непонятный, восторженный и непостижимый.
Он рисовал, учился музыке, учился композиции, играл так, что Скрябин заслушивался. Со временем забросил все, кроме стихов.
Вечно юный поэт с фамилией какого-то скромного растения. Представляете – веточка пастернака, маленький засохший зонтик, - оставленная вместо закладки в книге.
Я не могу представить, что его когда-то называли Борис Леонидович. Мне кажется, он всегда был и оставался Борисом, просто Борисом, стремительным и большим, как весенний дождь, как музыка Рахманинова. Бродил в сумерках, которые носили шлейфы розам, и встречал рассветы в одиночестве, горюя об отъезде Лары. И все эти слова не опишут даже сотой доли того, что – по какому-то странному недоразумению – называется плоским и мертвым штампом «великое достояние литературы».
Древний патриарх Пастернак с вечно юными глазами. Дионис, лукаво закутавшийся в одежку измученного старикана. Склонившийся над строками «Живаго» дерзкий белый филин, глядящий сквозь тревожную ночь двадцатого века.
Его нобелевская премия, стихи, - да простят меня пламенные литературоведы, - ставшие, словно живые колосья над полем странноватой и, в общем, скучной прозы. Аплодисменты, смешанные с проклятиями и его вечный ком в горле, его глубокая тоска по красоте и каждодневная, ежестрочная радость.
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес,
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
Б. Пастернак

Сегодня 121 год со дня рождения Бориса Пастернака.
Мой любимый поэт. Был, есть и остается. Странный, страстный, огромный, бурный. Непонятный, восторженный и непостижимый.
Он рисовал, учился музыке, учился композиции, играл так, что Скрябин заслушивался. Со временем забросил все, кроме стихов.
Вечно юный поэт с фамилией какого-то скромного растения. Представляете – веточка пастернака, маленький засохший зонтик, - оставленная вместо закладки в книге.
Я не могу представить, что его когда-то называли Борис Леонидович. Мне кажется, он всегда был и оставался Борисом, просто Борисом, стремительным и большим, как весенний дождь, как музыка Рахманинова. Бродил в сумерках, которые носили шлейфы розам, и встречал рассветы в одиночестве, горюя об отъезде Лары. И все эти слова не опишут даже сотой доли того, что – по какому-то странному недоразумению – называется плоским и мертвым штампом «великое достояние литературы».
Древний патриарх Пастернак с вечно юными глазами. Дионис, лукаво закутавшийся в одежку измученного старикана. Склонившийся над строками «Живаго» дерзкий белый филин, глядящий сквозь тревожную ночь двадцатого века.
Его нобелевская премия, стихи, - да простят меня пламенные литературоведы, - ставшие, словно живые колосья над полем странноватой и, в общем, скучной прозы. Аплодисменты, смешанные с проклятиями и его вечный ком в горле, его глубокая тоска по красоте и каждодневная, ежестрочная радость.
Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез благовест, чрез клик колес,
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
Б. Пастернак